Владимир Лобас Желтые короли. Часть третья. Глава двенадцатая. Письмо с того света

Нью-Йорк

Часть третья. Глава одиннадцатая. Ночь напролет

Часть третья.

Глава двенадцатая. Письмо с того света

 1. За рукописи платят жизнями

Так я и лежал, глядя в потолок, ни о чем не думая и не замечая, как мое тело  постепенно   наливается   чем-то  тяжелым…   На  стене,  к  которой, перевалившись через подлокотник дивана, прислонилась моя подушка, – полки с книгами, у окна – письменный стол…

Почему мне неуютно среди вещей, к которым я так привык?

Еще совсем  недавно  как-то  само собой  подразумевалось,  что за  этим столом, кроме однодневок-радиопрограмм, напишется и что-нибудь  “настоящее”: цикл  рассказов  или повесть – о  жизни здесь и там.  Но теперь  я стыжусь прежних   честолюбивых   фантазий,   и  вид  чересчур   громоздкого   стола, неправомерно  занимающего  чуть  ли не  половину  моей комнаты,  – вызывает досаду.

Иное дело – книги.  Сказать по правде,  за последний год не купил я ни одной,  но  и   заброшенные,  запылившиеся,  убого   оформленные,   изданные ничтожными  тиражами, – нищим русским  зарубежьем  –  книги  эти вызывают совершенно особое, непонятное ни американцу и никакому другому иностранцу – щемящее  чувство. Ни на  одном другом  языке, кроме  русского,  не  написано столько книг, за которые их авторы – заплатили своими жизнями…

Вот тоненький сборник расстрелянного в застенке поэта, носившего одно с расстрелянным  царем имя. А  этого поэта  расстреляли  позднее… Еще  томик стихов:

Жизнь упала. как зарница,

Как в стакан воды – ресница,

Изолгавшись на корню…

Зачем автора этих строк  нужно  было швырнуть за колючую проволоку, где он  в считанные недели  сошел с ума  и погиб? Зачем  всадили пулю  в затылок одному из самых изощренных в русской  прозе  стилистов? Зачем сунули в петлю поэтессу, стихи которой живы и по сей день?

Вот она передо мной – история великой литературы, созданной мучениками и заменившей религию миллионам таких, как я…

2.  Рукопись старого знакомого 

Светало,  в  комнате  уже можно было  читать,  не  зажигая  лампы, и  я подумал, что для книг, хотя их и не прибавилось с тех пор, как я стал водить такси,  остается  все  меньше  места на  полках  потому,  что одну из них – нижнюю,   до  которой  я  могу  дотянуться  рукой,  не  вставая   с  дивана, загромоздили  кипы неразобранных  бумаг,  которые регулярно  подкладывает  и подкладывает в мой ящичек с надписью “Lobas” добросовестная библиотекарша. С каждой  промелькнувшей  в  печати  статьи,  которая  может  пригодиться  для программы  “Хлеб  наш насущный”, она снимает копию и кладет в мой  ящичек. И туда же – каждый выпуск “Исследовательского бюллетеня”, который готовят для радиожурналистов мюнхенские  советологи. Попадают  в  мой  ящичек  и пухлые, неисповедимыми  путями доходящие  до  нас  оттуда “самиздатовские” рукописи. Читать их у меня  нет времени, а выбрасывать – как-то неловко: за каждой из этих рукописей – растоптанная человеческая судьба…

Решившись доверить  свои мысли бумаге, “самиздатовские”  авторы  всегда сознают, что совершают  шаг  – в пропасть.  Что их будут искать и найдут. И тогда нагрянут обыски, допросы, тюремная психбольница или просто тюрьма…

Автобиографическая книга Г. Снегирева "Роман-донос"
Автобиографическая книга Г. Снегирева “Роман-донос”

Именно такой вот автор  и отстукал на свою погибель на машинке “Москва”- шестьдесят с гаком страниц густого, через один интервал,  текста, который я,  поняв,  что наверняка не  усну, достал с полки  и опустил на  пол  возле дивана; и никак еще не уверенный в том, что стану все это читать – поднес к глазам первую страницу:

“22 сентября в  9 часов 20 минут я вышел из  нашего дома на Тарасовской улице  N  8,  – кольнул, кольнул  знакомый  киевский адрес!  –  и  пошел к Ботаническому  саду.  Светило  солнышко,  на  мне было  легкое  светло-серое пальто, сандалии.  У  здания пожарной команды стоял, загораживая мне дорогу, голубой “рафик”.  Я хотел  его обойти, когда  справа,  со  стороны  пожарной команды, возник большеголовый и седовласый человек. И он сказал:

– Здравствуйте, Гелий Иванович. Садитесь, пожалуйста, в машину…”

За тонкой перегородкой послышались шаги: из  спальни – в ванную, из ванной  – в  кухню. Это поднялась жена, она теперь училась  в Манхеттене на курсах операторов  электронных машин. Я  лежал в своем  кабинетике. В  своей бруклинской квартире. И читал рукопись одного из старых киевских  приятелей, о котором знал совершенно точно, что его уже нет в живых…

Примерно  с полгода назад –  или  больше? – сюда, в  Нью-Йорк,  дошло известие, что  Гелий Снегирев, помилованный советским правительством, чем-то заболел и умер. Что похоронен он  на Байковом кладбище. На том же самом, где похоронена и моя мать.

Это было письмо – с того света!

3. Арестованный дисидент

Впрочем  отпечатанный на машинке “Москва” текст меньше  всего напоминал заявку на “фильм ужасов”.  Голубенький “рафик”  все ехал и ехал  по  улицам, хорошо знакомым  мне с  детства… “Вывернули на Владимирскую”.  Значит,  из окна Гелию были видны красные  колонны  Университета, потом – музей Ленина, где меня когда-то принимали в пионеры…  Да, вот и Гелий упоминает, что из окна  “рафика” увидел этот  самый музей,  затем ресторан “Лейпциг” и наконец серое здание  КГБ, почему-то всегда укрытое строительными лесами: “Повернули на Ирининскую, заехали в ворота и – приехали!”

Голубенький "рафик"
Голубенький “рафик”

Будничный тон  рассказа  как  бы  приглашал  “на  экскурсию” –  внутрь зловещего здания, куда был доставлен арестованный диссидент…

“Начали  обыск. Какие-то бумаги и подписи – хотя  нет, без подписей, я сразу  же  заявил,  что  подписывать  ничего  не  буду.  Понятые.   Какое-то начальство, которое произнесло:

“Да,  Гелий Иванович,  вы  изрядное ведро  грязи вылили  на нас и  тут, внутри,  и  там,  за рубежом”.  Потом  меня  повели  через  двор,  завели  в двухэтажное  здание, в  маленькой каморке обшмонали  уже донага…  Коридор, лестница,  коридор,  в руках  у меня два матраца,  лязг  замков и – камера. Сосед: чернявый, симпатичный.  Я  плохо  помнил все эти первые минуты, а он, Иван  Иваныч,   мне   потом  рассказывал:  я  походил,   осмотрелся,  оценил на блещенный паркет  и  высоту  до потолка, метров около пяти  (до  революции здесь  был то  ли дешевый отель,  то ли  бордель),  присмотрелся  к  нему, к соседу,  и сказал: “О, здесь можно жить, красота!”. И, придвинув лицо к нему вплотную, заговорщицки бормотнул: “Так что, “подсадной”? Ну-ну!”

Был он “подсадным”  или нет – не знаю, как не уверен, что “работал” со мной и второй мой сосед – Григорий Тимофеевич. Черт их разберет…

Ну, вот. И потекла жизнь – да, жить можно, красота! И с первых же дней я стал сочинять вирши…”

“Одна милая дама дала мне совет.

“Если вам суждено в самом деле тюрьма,

Сочиняйте стихи там, хоть и не поэт.

Помогает, от многих слыхала сама…”

Я тогда усмехнулся, теперь же, в тюрьме,

Тот совет ее вспомнил и кланяюсь ей:

Очень трудно, наверно, было бы мне,

Не засядь я за вирши с первых же дней…”

Ох, Гелий!  – подумал  я,  вспоминая, как  он, сорокалетний,  женатый (такой же, как и большинство киношников и журналистов – пьянчуга), влюбился в молоденькую, чуть ли не вдвое моложе его студенточку, как охаживал  ее и в конце  концов женился на ней.  С годами, однако, студенточка стала настоящей советской  мадам  и  ушла  от  мужа,  исключенного  из  Союза  писателей  за антисоветские взгляды… Но неугомонный “Гаврила” – уже лишенный  средств к существованию, уже изгой, которого  вчерашние знакомые при встречах на улице “не узнавали”,  уже без пяти минут арестант, за которым неотступно следовали филеры  – снова  влюбился.  И  снова женился! И  вот,  пожалуйста:  даже  в следственной тюрьме КГБ у него на уме – дамы…

Я  перелистал страниц десять стихов, сочиняя которые  заключенный лечил тюремную тоску: ученических, косноязычных,  читать  их было неинтересно… И уже вскоре после того, как окунулся в эту рукопись едва  ли не с трепетом, я довольно бегло ее просматривал…

“С самого начала я завел со следователем весьма странные  отношения: не здоровался,  хамил, а в устных и письменных ответах (все ответы в протоколах допросов писал своей рукой) остроумничал и изгилялся, как мог….”

Действительно, странные отношения… На первый же допрос Гелий входит в кабинет следователя, капитана госбезопасности, напевая модную песенку:

Я его оскорбил. Я сказал: “Капитан,

Никогда ты не станешь майором!..”

Это он – со значением, в том  смысле, что “большеголовый и седовласый” капитан Слобоженюк  на нем,  на его деле, майорской звезды не заработает. Но еще неожиданней – реакция гебиста. Что же – он?  Кулаком по  столу? Отнять курево, лишить передач, прогулки? Не только ведь  офицерский гонор побуждает обломать наглецу  рога – служба такая. Не получишь необходимых показаний – какая уж там звезда?! Долго ли строгому начальнику вытурить седого  капитана – на  пенсию? И тем  не  менее  капитан  не  вызверился, а  только напомнил развязному остряку,  дескать,  вы,  Гелий  Иванович, как-никак  находитесь в серьезном учреждении, и песенки распевать на допросах у нас не  положено. Да еще вроде бы пожаловался (?) заключенному на свой хомут:

–  С меня за  это, знаете,  как  стружку  снимут?!  Впрочем,  ничего невообразимого не было  в  том, что  Гелия поручили  такому  захудалому,  не вышедшему в чины гебисту. Ибо какой еще выдающийся контрразведчик требовался для дознания  по  делу, основное  обвинение  по  которому  именно  в  том  и заключалось, что  преступник не желал скрывать свои  преступные мысли: “Ваша конституция  – ложь  от  начала и  до  конца!” И если диссиденту поначалу могло  что-нибудь показаться необычным  в  его  простоватом  и незлобивом по натуре следователе, то – лишь степень бесцветности этого чиновника, который постоянно,  изо дня в день бубнил одно  и то же: “Да, Гелий Иванович, именно так у  нас и положено” или  “Нет,  Гелий Иванович, так у нас не положено…” Однако  же  изумляться, даваться диву  тоже особого  повода не было: обычный продукт советской системы – ничтожество, каких полно и в Союзе писателей, и на любой киностудии, и, по-видимому, – в КГБ…

4. Следователь КГБ 

Порой,  правда.  Гелию  казалось,  что следователь прикидывается эдаким дураковатым бюрократом,  “дубогрызом”,  хотя,  если  вдуматься, то  с какой, собственно,  целью гебист мог взяться играть  такую, чуть  ли не комедийную, роль?..

Гелий обращался с жалким этим капитаном именно так, как тот заслуживал, не отказывая себе в удовольствии при случае и подразнить следователя:

– “Скажите, капитан, вас при входе на работу и про уходе обыскивают?

– С чего вы взяли? Нет, конечно.

– Неправда, еще как шмонают!

– Что за глупости?

–  А вот и  не  глупости. Меня по дороге к вам  на допрос и  от вас – шмонают.

– Так это же не меня обыскивают, а вас.

– А вы  подумайте: меня ведут к вам и кроме вас я ни с кем не общаюсь. За мной следит вертухай… Значит, шмонают – вас: или я вам что-то несу или вы мне что-то вручили. Разве не так? Вас обыскивают, вас!

Следователь со скрипом посмеялся:

– Шутник вы. Гелий Иванович”…

Однажды  на допросе  раскапризничавшийся  заключенный  схватил со стола лист протокола, изорвал его в клочки и швырнул в мусорную корзину…

Лицо следователя сделалось каменным. Всему есть свой предел, нашла коса на камень!  Офицер молча  встал, шагнул к бронированному сейфу, открыл его и достал…  Содрогнулся  Гелий, не понял сразу… Однако в  руках следователя оказался всего лишь на всего – флакон канцелярского клея.

Все  так же  молча седая голова нырнула  в  мусорную  корзину,  капитан тщательно собрал  ошметки, разложил их на столе и стал  подклеивать.  И лишь закончив кропотливую эту работу, сказал:

– Как же  вы так, Гелий  Иванович? Культурный человек,  а  такое  себе разрешаете?  Протокол, хоть и не  подписанный, есть документ. С меня за ваши “художества” начальство спросит, и крепко спросит!

Неловко  сделалось  Гелию  за  свою выходку:  вовсе не  имел он в  виду унижать пожилого человека, и, полуизвиняясь, заключенный пробормотал: что же вы, мол, меня не предупредили? Я уж не стал бы…

5.  Необъяснимая симпатия 

Совершенно,  необъяснимым  однако,  в записках Гелия  выглядело то, что “странные  отношения”   сложились  у   него,  оказывается,  не   только   со следователем, а со всеми, решительно со всеми, кто окружал его во внутренней тюрьме КГБ…

Прощупывают  два  надзирателя-прапорщика  грязные  носки  заключенного, резинку  в  его  кальсонах,  а  писатель, кинорежиссер – барин  – колет им глаза:

– До какой же мерзкой ерунды опустились вы, хлопцы!

А бравые  прапорщики в ответ – ни звука. Скушали. А  дальше – больше. Обнаружив во время очередного обыска упомянутые уже стихи (и  не просто  так – стихи, а зашифрованные!), надзиратели поначалу отложили их  в сторону, но потом к тетрадке не прикоснулись и  даже не доложили о своей находке наверх, поскольку история эти никакого продолжения не имела…

С нескрываемой симпатией  относился к диссиденту и  главный следователь Управления,  полковник Туркин: “обаятельный, умница” – эпитеты  Гелия… На допросах  полковник появлялся  нечасто,  но, если и  заглядывал, то,  прежде всего, справлялся не о ходе следствия, а о самочувствии заключенного, причем –  не вообще,  из вежливости, а входил в  детали: не шалит ли сердчишко? Не мучает  ли бессонница? И  даже такое: не сверлит ли геморройчик? Это, знаете ли, препротивная штука, многих в тюрьме беспокоит…

Но,  пожалуй,   лучше   всех   относился   к  Гелию  начальник  тюрьмы, подполковник  Сапожников, хотя лично  ему этот заключенный изрядно въелся  в печенки. Седьмого  ноября,  в праздник,  когда по  всей  стране  руководство взыскивает  с  блюстителей порядка  за любое “че-пе” особенно строго,  Гелий закричал  в  прогулочном  дворике,  что призывает всех политических  узников встретить годовщину Октября голодовкой протеста!

Произошло это  на девятый день голодовки самого  Гелия. В глазах у него потемнело,  он  потерял сознание,  упал, и был  доставлен в камеру  на руках надзирателей…

В советской тюрьме за подобное  нарушение полагается,  уж  как минимум, карцер,  но подполковник Сапожников  нашел возможным применить более  мягкую меру…

“… через два дня, когда я лежал с голым задом в медкабинете  и в меня насильно заливали питательную клизму, пришел начальник тюрьмы и, обращаясь к моей  отощавшей  заднице,  огласил  приказ  об  объявлении  мне выговора  за нарушение дисциплины…”

Как говорится,  и смех, и грех:  человек добровольно идет на каторгу, а начальник  одной из  самых  страшных  советских тюрем (зверюга  ведь  должен быть!) журит его – выговором в приказе…

За стеной  опять  послышались шаги. Из комнаты  сына –  в  ванную,  из ванной –  в кухню… Ойкнула  и зашуршала  осколками  по  линолеуму  бывшая тарелка или чашка.  Потом в квартире  стало тихо, как в могиле. Я читал, уже ничего не пропуская…

6.  Елочка в тюрьме   

За  окном  струился  снежок, приближался  Новый  год  и, забыв о мелких личных обидах, седовласый капитан, которому, кроме неприятностей, дело Гелия и впрямь ничего не сулило, завел со своим подследственным разговор по душам: о некоторых веяниях в определенных сферах…

Гуманные веяния  эти  поощряли  применение  закона,  согласно  которому чистосердечное  раскаяния  иногда  вознаграждается  полным  помилованием.  В особенности – на стадии  следствия… Тогда и с  жены, которая помогала  – ведь помогала! – распространять клеветнические материалы и которая в  любой день могла оказаться за решеткой, – тоже спадут обвинения…

“Что? Много шуму “за бугром”? Надо бы нейтрализовать?”

– поддел следователя Гелий.

“Да. Не мешало бы нейтрализовать, – признался следователь.

– Подумайте, Гелий Иванович”.

И  тут вдруг  надменный,  насмешливый  диссидент  пообещал  подумать! Капитан  не  мог поверить собственным  ушам.  И  поверил только тогда, когда понял: в обмен на  туманное свое  обещание заключенный –  клянчит поблажку. Гелию  и  его сокамернику  вздумалось  устроить  в тюрьме на  Новый  год  – елочку…

Конечно  же,  заключенный  играл с капитаном, как  кошка с  мышкой,  но дураковатый  капитан клюнул  на удочку  и  не только разрешил  неслыханное в следственном  изоляторе  КГБ баловство, а собственноручно принес заключенным две  или три пахнущие смолой  и морозом хвойные  ветки. И  уж чтоб  все было честь по чести, позволил  арестантам  сделать елочные  игрушки из  фольги от полученных  в передаче  плавленых  сырков.  И еще приказал гебист  бессонным вертухаям  – не  заметить, что  Гелий и его  сокамерник “тайно” готовят (в мыльнице?)  –  из  хлеба,  сахару и воды  по глотку хмельной  бражки,  чтоб чокнуться ею в новогоднюю ночь!

Получив  свою  копеечную  радость, Гелий  на первом же после  праздника допросе  высокомерно заявил, что ни  на  какие  сделки с органами не пойдет. “Этого не будет. Забудьте!”. “А зря вы, Гелий Иванович, – негромко процедил капитан. – Был бы совсем другой разговор”. Но у добродушного  следователя и в мыслях  не  было  мстить  хитровану,  хотя  одного телефонного  звонка  из укрытого  строительными лесами  здания было бы  достаточно, чтобы искалечить жизнь сыновьям Гелия…

“Допросы к  февралю стали редки, все  уже  было обспрошено и на все мною было нагло и  находчиво  отвечено, но следователь обязан был два раза в неделю  вызывать меня на  допросы,  и где-то двадцатого февраля я  отказался ходить  в следственный  корпус. И  опять,  как во  время  голодовки, он стал приходить для допросов в следственный изолятор…”

Ну, и о чем же беседовал капитан с Гелием, если все уже было обспрошено и на все – отвечено?

Да  так, ни о чем… Странные отношения следователя  с  подследственным развивались,  вот  они  и  болтали  о  всякой  всячине…  Например,   Гелий рассказывал свои тюремные сны… Иногда грустные, иногда смешные…

И следователь выслушивал подобную чепуху?

О,  с  полнейшим  вниманием! Уже  потом,  почти  ослепший,  лишенный возможности перечитать написанное слово, уже задыхаясь в предсмертной тоске, Гелий, спохватившись, с недоумением заметит об одном из этих снов: “Вещий он был, что ли?”

7.  Странный сон

В  ту  ночь  заключенному  снова  снилась тюрьма. Кабинет  следователя, привычный вид из окна – каменный колодец.

Внутренняя тюрьма
Внутренняя тюрьма

Нет, не  совсем так! Во сне  внутренний двор тюрьмы  открылся  Гелию  в необычном смещенном ракурсе, и это  смещение позволило увидеть подворотню – уводящий на волю туннель. Выпуская голубенький “рафик”, тот самый, в котором пять месяцев назад сюда привезли Гелия, ворота тюремного двора распахнулись, а за ними – залитый солнцем  тротуар, прохожие! Вдруг за спиной раздается вкрадчивый голос, Гелий оглядывается: рядом стоит полковник Туркин. Он весел и со смехом объявляет заключенному, что тот – свободен.

Гелий  видит себя за воротами тюрьмы, но шагнуть  к людной улице –  не смеет… Он боится встретить  жену, друзей… Даже  во сне Гелию  ясно:  они непременно спросят,  почему  его  выпустили?  И что  же  он объяснит?  Как докажет, что никого не предал, не стал подлецом?! Ужас обвивает горло, Гелий бежит назад и умоляет вертухая впустить его обратно в тюрьму:

Мне к себе! Мне к себе, к себе!

Мне в сизо47! Мне в сизо Ка-Гэ-Бэ!

Моя камера там пуста! Моя койка не занята!

Мне на волю не по пути! Пропусти… отпусти… пусти!!!

“И тут я проснулся с воплем “Пусти-и-и!” И, как  говорится, в холодном поту…”

Это было совершеннейшая идиллия: на допросах заключенный читал стихи, а следователь – слушал…

“Второго  марта я  досыпал бессонную ночь,  когда  стукнуло,  грюкнуло, потом лязгнуло  и в камеру вошел подполковник Сапожников. Я давно  объяснил, что не встаю в его присутствии, и только повернулся и поглядел. Он подошел к койке, по-братски положил мне руку на плечо и сказал:

–   Гелий  Иванович,  на  этот  раз   вам  все-таки  придется  встать. Собирайтесь в больницу…”

Я читал записки Гелия, и  от всей этой  идиллии с  решетками  на окнах, минут  духовной  близости  со  следователем,  забот   доброго  полковника  и по-братски  положенной  на  плечо руки начальника тюрьмы –  веяло  на  меня чем-то таким, что мороз пробегал по коже…

Я  отложил  рукопись, не дочитав ее до конца. Дон Кихот… Ни  дать, ни взять: Дон Кихот! Вступил он,  правда, в бой не с  ветряными мельницами, а со злом реальным,     могущественным, но выбитый из седла, отрекся от лучшего, что совершил в своей  жизни, и  тогда  жизнь  его,  лишенная  смысла,  оборвалась…  Жаль, конечно, но ведь иначе и быть не могло…

Сто  подробностей,  которые  я  только  что  вычитал, не  изменили  уже сложившийся в моем сознании стереотип образа и судьбы Гелия Снегирева.

Начинался новый день, который мне  предстояло  пережить  в своей  жизни часы показывали без четверти восемь. В кухне зазвонил телефон. Кому еще, черт побери,  понадобился я с утра пораньше?!

Продолжение: Глава тринадцатая. Самое яркое впечатление

telegram канал
telegram канал

 

 

 

Полезные ссылки для пассажиров и водителей Яндекс Такси:

Насколько звёзд оцените?

Нажмите на звезды, чтобы оценить!

Средняя оценка 5 / 5. Количество оценок: 6

Оценок пока нет. Поставьте оценку первым.

Сожалеем, что вы поставили низкую оценку!

Позвольте нам стать лучше!

Расскажите, как нам стать лучше?

Комментарии: 0